До завтраАвтор: Élodie Marchand

Глава 14 · Дана

Глава 15 · Слов: 10,7 тыс.

После заморозки наступило затишье, и человек, долго воюющий, знает такую погоду: промежуток, когда гроза переводит дыхание. Входов было два. Мой — вход смертью: лечь, заплатить по счёту, сгореть. Другой — кресло в клинике «Хальциона», то, что приготовлено для семей постояльцев: светло, мелко, лучше, чем ничего, — и только чуть лучше, чем ничего.

Тяжба дошла до стадии, где говорят доводами, — мы, скорее всего, проиграем, и это знает даже наша сторона; проиграем — апелляция, а в промежутке апелляции мир жив, и это засчитывается за выигрыш. Потом был запрет, потом заморозка, потом та ярость, что метила в меня, а брала молотом её. Теперь осталась адвокатская работа: показания, ходатайства, перекличка бумаг с бумагами; мир висел между нами, вещь, которую не дозволено трогать никому. Делать было нечего, кроме как отстаивать правоту, — а правота не торопится: она приходит в свою смену.

В первый раз я повёл внутрь Дану.

Мы сидели в белой комнате клиники; кресло для неё было разложено под её углом. Нервное жжение — моя доля, сон — её: сон в точном смысле слова; полдня тела снаружи, полтора суток внутри. Она проснётся внутри, я — рядом.

«Что бы ты там ни увидела, — сказал я, — я буду рядом».

«А если не выйдет? — сказала она. — Если я войду и всё равно не увижу её?»

«Значит, увидишь, на что я полгода тратил жизнь. Ну, значит, так и надо».

Дана хмыкнула — коротко, без веселья. «Ты у нас всегда был романтик».

Вечера перед тем входом — последние целые дни в моей памяти. Мы с Джун проводили их вдоль интерфейса: считали гаснущие звёзды — созвездия тратили по клетке, складывая в цифры; небо стало амбарной книгой, где записан остаток. Она выучилась читать мой тремор, как читают погоду. «Когда станет хуже — скажи мне». «Хуже — уже сейчас». «Хуже, чем вчера?» «Другого вида хуже». Она ставила три чашки, и третья всегда чуть в стороне от тарелки. Она говорила мне «до завтра» — про завтра, про день после завтрашнего; счёт открыт ещё на день — и день мы увидимся.

В то утро Дана сидела за стеклом. Я взял её руку прежде, чем она ушла под.

«Время», — сказал я.

——

Смертный вход Даны был серым, как ожидание поезда, который не угадаешь. Она проснулась стоя на дороге над обрывом: под ногами в котловине лежал маленький город, террасы спускались ярусами, колокольня, оливковая роща. Свет лежал у неё на руках, слишком ровный. Слово «сделан» она поняла сразу — потому что здесь ничто не ветшает: старый камень не был старым, он был сделан старым, мысль о старом камне.

«Я же говорил». Элиас стоял подле. За тридцать лет она не видела брата моложе его лет; и здесь он не был моложе — он был неизрасходованным. На коже не было серости тела, идущего к выключению. Её брат приезжал сюда, чтобы быть человеком, которого ещё не потратили.

«И что же ты мне говорил?»

«Что здесь — не ничто».

Туман дышал там, где миру надлежало кончиться. Она долго смотрела на него: видимое ничто. Узнав, что это то, через что её брат проходит всякий раз — проходит, рискуя тем малым остатком, что у него остался, — она сказала: «Ладно». Одно слово. «Идём».

Они шли городом, шаг за шагом, с обрывной дороги в переулки. Площадь, фонтан, улицы, похожие на улицы, — воображение планировщика о «живописном беспорядке»; вода фонтана не брызгала за свои края, запах хлеба не гонялся за прохожими. Дана провела ладонью по стене: камень был тёплый, тёплый, как бывает после солнца, а солнце ещё не всходило. Долина за городом не бледнела, как бледнеет даль, — она отказывалась; Дана Росс всю жизнь жила «примерно», но она сказала, что может показать пальцем черту, за которой мир перестал верить в себя, — с точностью до метра. Последняя настоящая вещь.

Гостиница стояла на тёмной улице; на всей улице горело одно окно. Имя Дана произнесла первой.

«Последний Свет».

«Откуда ты —»

«По окну видно, — сказала она. — Лампа в окне, в доме живут, человек на месте, — значит, идти и не останавливаться».

Внутри был огонь и тёплый хлеб. За столом у окна сидела женщина с амбарной книгой. Дана замерла в дверях: у неё были заготовлены все формулы, которыми можно пересидеть такое, — но Джун была — человеком. Не тоска с портрета, не вспышка мысли. Женщина, ведущая счёт, с двумя руками.

«Вы, должно быть, Дана, — сказала Джун».

«Откуда вы знаете моё имя?»

«Конечно. А он вам о чём говорил? О вас, о суде, о том, что гаснут звёзды. Я вам одну страницу отвела».

«Он рассказывал мне о вас».

«Знаю, — сказала Джун. — Я всё твержу ему: ешьте больше. Он и вам про это говорил, да? По вашему лицу, пока вы слушали, вижу: он рассказывал вас до худобы». Она оглядела Дану, как сверяют строку счёта. «А кормили вы его».

«Он сам забывает, — сказала Дана. — Пустить на самотёк — от него останутся кофе и ворчание».

Дана засмеялась. Хотела сдержаться; вышло как вышло. Джун смотрела, как она смеётся, не торопя, давая быть увиденной. Потом:

«Вы его любите».

«Он мой брат».

«Я знаю, что он вам, — сказала Джун. — Я спрашиваю, как».

Дана долго смотрела на эту женщину. «Мы с ним ссоримся».

«Хорошо, — сказала Джун. — Ссориться он мастер. Проигрывать — вот чему он не выучен».

Она подлила Дане чаю и подтолкнула хлеб по столу поближе — не упрашивая, просто положила туда, где достанешь. Дана рассказывала мне после: именно это движение в первый раз её спугнуло. Слишком знакомо. Так делала их мать: пододвинуть еду к самой руке и ни о чём не спрашивать. Женщина, сделанная кем-то, сделала верно то, что их мать делала тридцать лет и за что обе они так и не сказали ей спасибо.

На столе стояли три чашки. Третья стояла чуть в стороне. Его. Глядя на неё, Дана поняла то, чего Джун не говорила: у этой женщины тридцать лет ни один человек не вёл страницы о ней.

«Сейчас он придёт, — сказала Джун. — Теперь он считает туман — звёзды считаю я, туман его». Она налила Дане чаю и поставила чашку чуть в стороне от тарелки — так, как ставят его чашку. «Вы его сестра».

«Сестра».

«Значит, вы давно в счёте».

И снова Джун пододвинула к ней амбарную книгу, раскрытую на той странице: гаснущие звёзды, день за днём, аккуратной рукой. Элиас вошёл с ветром и взял свою чашку — третью, ту, что чуть в стороне.

«Она показывает вам счёт», — сказал он.

«Кто-то же должен вести», — сказала Джун.

Раз за разом Дана просыпалась в белой комнате, и мир раз за разом становился у неё под сердцем меньше — или больше, она не различала, так же как не различала, не становится ли язык, который она отказывалась признавать, родным. На третий вход Джун сидела без амбарной книги, просто за столом, ждала.

«Я хочу спросить вас об одном», — сказала Джун.

«Спрашивайте».

«Если мир кончится — — она поправила себя, — когда мир кончится, — он будет в порядке?»

Дана взглянула на Элиаса. Он смотрел на лампу — вопроса не слышал или слышал слишком хорошо. Глаза Джун стояли на Дане и ждали ответа.

«Плохо, — сказала Дана голосом, каким говорит о делах. — Он сломается. Некрасиво, в голос. Пойдёт в суд и подаст иск Богу — или первому попавшемуся ответчику. Не будет есть, не будет спать. А потом однажды утром заварит кофе, потому что телу нужно то, что ему нужно. И будет жить дальше, потому что он из таких. „Хорошо“ — не будет. Но будет „справляюсь“. Это разные вещи. Мой брат переживёт то, чего так и не выучился переживать прилично».

Джун слушала, как читают страницу счёта. «Хорошо».

«Хорошо? Я вам только что сказала —»

«Вы сказали мне: будет жить дальше, — сказала Джун. — Будет биться с концом, и после конца тоже будет биться. Это и есть тот человек, которого я знаю. Тот, что считает за меня туман в ночи».

Дана разглядывала её. «Вы знаете, чем он занят. Какова цена этих поездок. Смерти. Годы».

«Я знаю этот счёт, — сказала Джун. — Каждая переправа — расход. Я веду строку. Кто-то же должен видеть, сколько он тратит».

«И вы ему позволяете?»

«Не позволяю. Я не могу остановить, — сказала Джун, ровно, как страница счёта. — Один раз я просила его не ходить. Он пошёл всё равно, а вернулся — и у неба недоставало уже половины. С тех пор я не спрашиваю. Я обещаю одно: когда он возвращается домой, лампа горит».

Дана посмотрела на лампу в окне — на лампу, горящую в мире, где свет выгорает, — и по-настоящему поняла, за что её брат ведёт эту войну. Не за идею, не за принцип и уж не за игру. За лампу, горящую в умирающем мире, и за человека, который её стережёт.

«Я её вижу, — сказала она совсем тихо, больше себе. — Теперь я её вижу».

В ту ночь она не вернулась в маленький город: сказала, хочет посмотреть мир. Джун сказала: слишком темно, ничего не видно. Дана сказала: «Тогда покажите, что вы делаете в темноте».

И Джун повела её наверх, к самой лампе. Дана стояла в дверях и смотрела, как Джун подрезает фитиль, подливает масло, сторожит лампу всю ночь, — человек, посмеявшийся над ночниками и всю жизнь спавший в темноте, стоял в дверях и смотрел, как женщина раскладывает ночь по сменам. Ножницы щёлкали тихо — раз, другой, терпеливее часов. Маслёнка стояла на закреплённом месте, тряпка была сложена в закреплённый квадрат. Такой порядок Дана знала: в реанимации такой же порядок — ни одной вещи не дозволено сместить, потому что один сдвиг стоит жизни.

«Вы так каждую ночь?»

«Кто-то же должен, — сказала Джун. — Лампа сама себя не стережёт».

«Да, — сказала Дана из дверей. — Не стережёт».

Дни с интерфейсом шли своим чередом. Война перебралась в суды и папки; я не выигрывал и не останавливался; тело там расходовалось быстрее, и кривая интерфейса и кривая прогноза спускались к одной точке на графике.

Утро, когда пришло превращение, было утром самой Даны.

В белой комнате светало; город ещё не проснулся. Она сделала то, чего не делала с детских лет: помолилась. Потом сказала: «Отведи меня к ней».

«С прошлого раза всего месяц —»

«Сколько прошло, я знаю, — сказала Дана. — Отведи меня к Джун».

«Дана —»

«Не спорь со мной, Элиас. Ты знаешь: я выиграю».

И в тот день мы вошли смертью. Серым сначала делаются руки, потом всё остальное. Джун ждала нас на дороге над обрывом; ветер пригибал над маленьким городом звёзды, и в ветре пахло свежим хлебом. Она взглянула на лицо Даны и ни о чём не спросила: стерегущая лампу узнаёт лицо, на котором решение принято, — такие лица она всякий день видит в зеркале. Мы прошли ту дорогу молча, и никто из нас не потратил молчание на слова. У гостиницы она сказала: «Садитесь. Есть хлеб, есть чай. Найдёте меня наверху, у лампы».

Дана сидела за кухонным столом. К чаю не притронулась, к хлебу — нет. Амбарная книга лежала раскрытая под её рукой, та самая, которую Джун вела тридцать лет. Она листала. Страницу его; страницу собственного имени; портретик — сделанный женщиной-самоучкой, учившей себя, линия за линией, рисовать то, что она любит.

«Сказал: завтра», — сказала Дана. Не мне и не Джун. Лампе.

Джун спустилась по лестнице и встала в дверях, глядя на Дану и её книгу. Она не проронила ни звука. Она ждала — так одна стерегущая лампу ждёт другую.

Дана закрыла книгу.

«Это правда, — сказала она. — Это не игра. Не была игрой никогда. Я знала — головой знала: рисунок, цифры, эта книга. Я знала это, как знают факт. Но видеть я не соглашалась. Не смела заплатить эту цену: увидишь — и теряешь вас обоих сразу».

«А теперь?» — сказала Джун.

«Теперь я посидела за вашим столом, выпила вашего чаю, видела, как вы подрезаете фитиль, видела страницу, где вы считаете гаснущие звёзды, — сказала Дана. — Мой брат отдаёт за тепло этого мира свою жизнь, а та, что держит его горящим, — вы. А я всё время была не с той стороны двери».

«Дело не в стороне, Дана».

«Верно, — сказала Дана. — Дело в той лампе. В том, кто будет сторожить, когда он не сможет». Она смотрела на Джун и ставила слова по одному. «А теперь я вижу».

Потом она сказала — огню, Джун, всему миру: «Я была неправа. Неправа, простите. Я здесь. Сколько бы ни стоила эта малая польза, — я здесь».

Джун прошла через кухню и взяла руку Даны — рука, тридцать лет стерегшая лампу, взяла руку, тридцать лет считавшую брата.

«Добро пожаловать в счёт».

«В какой счёт?»

«В счёт, — сказала Джун. — Теперь вы в счёте. Впрочем, вы были там всегда. Он вас вписал, я вас держала. Добро пожаловать».

Дана — Дана, которая не плакала, — глядела на руку Джун, на книгу, на огонь и плакала. Свою руку она оставила в руке Джун и не отняла.

«Не давайте ему сдаваться», — сказала она.

«Не сдастся», — сказала Джун. Так зачитывают строку, которую уже сверили.

——

Они стояли рядом на кухне «Последнего Света» — две женщины, которым предстояло сторожить эту лампу после меня, — а я, впервые за много лет — до диагноза, до тяжбы, до переправы, — не смотрел на время. Мир кончится. Компания, скорее всего, выиграет. Моё тело — счёт, на котором уже виден хвост остатка. А на кухне «Последнего Света» моя сестра и женщина, которую я люблю ценой жизни, стояли рядом, сторожили лампу, покуда она горела, и ни разу не простились. Ни разу. Даже друг с другом.

В этом мире не говорят «до свидания».

Говорят: «до завтра».

Уходя в тот вечер, Дана выговорила своё первое в жизни «до завтра». Неловко, как фразу, на которую она ещё не заработала права, — но уже зарабатывала. Джун занесла это в счёт за неё.

Комментарии (0)

Войдите, чтобы присоединиться к обсуждению

Войти